Третья пятерка мая. Полет на воздушной трапеции.

Кармическое

Марк Шехтман

Антиэпиграф:

Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать.
На Васильевский остров
я приду умирать…
И.Бродский
__________________________

Какого б мы ни были роста,
Таланта, удачи, ума,
А всё-таки адрес погоста
Судьбина укажет сама,
Однажды кривыми перстами
С размаху швырнув наугад
Тяжёлой землёю под нами
И небом, которое над.

А прочее всё – между прочим,
Трясенье эфира, слова.
И пусть мы себе напророчим
Какие-то там острова,
Пригорки, леса и поляны,
Где встретим пришествие тьмы, –
Всё будет не так, и нежданно,
И выберем место не мы.

Но в этом смешном неуменье
Забыться в своей тишине
Великое есть снисхожденье
Вселенной к тебе и ко мне.
Да, знаю, что век мой конечен,
Но хоть неизбежен исход,
Надеждой незнанья расцвечен
Безвестный его небосвод.

Так стоит ли в долгой печали
О месте и часе гадать?
Не мы себе жизнь выбирали,
Не нам себе смерть выбирать
И рифму искать для погоста;
И, глядя за дальний предел,
Не сумрак я вижу, а остров,
Где снова б родиться хотел…

На смерть Евтушенко

Марк Шехтман

*   *   *

И он ушёл – несбывшийся мессия,
Вонзивший в нашу память, как стилет,
Что `идут снеги белые в России
И что поэт в ней – больше, чем поэт.
Честолюбив, хотя собой невзрачен
И несколько, пожалуй, узкогруд,
Он был в писаньях звонко однозначен –
Без многоточий, слабостей и смут.

В ту оттепель в отечестве подталом,
Привычном к диктатуре и войне,
Не тайное читателю шептал он,
Но грохотал народу и стране.
В расчёте на века и легионы
Себя он вышней участи обрёк,
Стихами наполняя стадионы
И рифмы заготавливая впрок.

И мы в преддверье нового морозца,
Сутулясь под болоньевым плащом,
Признали в нём поэта, знаменосца,
Актёра  и бог весть кого ещё.
И очень быстро позабыв, что гений
Великой безыскусности сродни,
Он разучился жить в тени сомнений
И просто разучился жить в тени.

Как парус – исключительно по ветру! –
Его тащил к рукам приросший флаг.
И что осталось признанному мэтру,
Помимо наступлений и атак?
А ветер дул в безвременье и горе,
В раздоры наций, в горький эпилог,
И замолчали все фанфары вскоре,
А на свирели он играть не мог…

Потом, когда страна упала в кому
И злые тучи небо замели,
Он тихо удалился в Оклахому
На дальнем полушарии Земли.
Себя читал подолгу – и казалось,
Что он, как прежде, громок и велик,
И больше ничего не оставалось
Ему среди своих умолкших книг.

Недавно прозвенел надмирный зуммер,
И он ушёл в сияющий проём.
Пророк? паяц? актёр? – но вот он умер,
И мы с печалью думаем о нём.

Полёт на воздушной трапеции

Марк Шехтман

*   *   *

Веря в то, что большое всегда отражается в малом
И что путь муравья так же важен, как трассы галактик,
Обманув тяготенье, вершим мы подкупольный слалом:
Ты – блестяще-прекрасна, а я – серебрист и галантен!

Там, внизу, всё не так – неотчётливо, зыбко и ложно,
То ли да, то ли нет, то как хочешь, а то непременно…
Наверху же, в юпитерах, кроме шарниров и лонжей,
Есть всего лишь два тела над черной воронкой арены.

А в начале – как Слово! – раскрутка до свиста и гула.
Воздух бьётся в ушах – и вселяется Бог в акробата!
Поворот – Атлантида… Ещё поворот – утонула…
Ну работай, партнёрша, чтоб Ною достичь Арарата!

Чтоб доплыл до америк сеньор Христофоро Коломбо!
Пируэт… А за ним – взлёт разгибом над озером Чудским!
И на спаренном сальто – в секунде от ядерной бомбы –
Мы поверим друг в друга с особенной силой и чувством.

И за восемь минут на мгновенья разбитой тревоги,
Когда воздух горяч и упруго податлив, как клейстер,
Так весь мир мы раскрутим, что взвизгнут железные блоки
И под купол, бледнея, посмотрит бывалый шталмейстер!

И очнувшись потом после всех непадений и взлётов
В центре, вроде б, знакомой, в огнях и опилках арены,
Мы с тобою поймём, эти восемь минут отработав,
Что софиты нам светят уже в параллельной Вселенной.

И цветы, и поклон, и рука твоя, будто бы лебедь,
Обольстительным жестом взлетает в сиянье усталом!
Испытаньем своим нас трапеция заново лепит…

Потому что большое всегда отражается в малом.

Едоки картофеля

Марк Шехтман

*   *   *

Встретил эту жуть Ван-Гога, где молчанье так убого,
Где его печально-много, я на зрелом рубеже.
Я вгляделся в эти лица, в комнату, где страх таится, –
И как в мозг вонзилась спица: видел, видел их уже!

Да, конечно же! Квартира где-то около Памира,
На краю большого мира: стены, стулья и комод.
Стол овальный, в центре плошка, в плошке дымная картошка,
Хлеба-соли есть немножко. Пятьдесят голодный год.

Тыща девятьсот заплечный, героический, увечный
И почти бесчеловечный – но ведь как-то вот живём!
Коммуналка – плачь и смейся! На приватность не надейся.
В каждой комнате – семейство. Называется – наш дом.

Это ничего, что тесно. Это даже интересно!
Хуже то, что ждут ареста папа с мамой по ночам.
Дом – при клинике. Из дому ночью взяли дядю Сёму,
Тётю Сару, тётю Тому. Плохо жить теперь врачам.

А ещё на той неделе все у нас они сидели.
Мы  картошку с хлебом ели, хоть не досыта, но всё ж…
За окном уже темнело. Громко радио хрипело
Про убийц в халате белом – и сгущались тьма и ложь.

И во тьме зеленоватой дом сжимался виновато.
Окон тусклые квадраты тихо тлели до утра.
Молча жили, молча ждали. Хлебовозки разъезжали,
Забирали, забирали, забирали, забира…

Потому-то и поныне на ван-гоговской картине,
Как в аду или в пустыне, я врастаю в эту жуть:
Жизнь – разменная монета, а вопросы без ответа,
И всё так же до рассвета папе с мамой не уснуть.

Русские женщины на Пасху

Марк Шехтман

*   *   *

Христос воскресе!… Плакали и пели,
Убогим клали сласти и рубли,
Близь церкви умывались из купели,
Наполненной от матери-земли.

И крестным ходом, со свечой из воска,
Брели под колокольный перезвон,
В своих платочках, светлых и неброских,
Похожие на лики у икон.

Я их – и пожилых, и помоложе,
Счастливых и у горя на краю
Несуетно хранящих имя Божье –
Немало повидал за жизнь свою.

И, чуждый этой вере от рожденья,
Я, выросший вдали от слова «Бог»,
Дивился связи силы и терпенья,
Чьего единства я постичь не мог.

И мне далось не логикой, не мерой,
А будто взмахом удивлённых крыл:
Бог если был, то был силён их верой,
А если не был, всё равно он был.

Несли они не страх, не покаянье,
Но тихое величие своё,
И был их Бог – любви иносказаньем,
Прекраснейшей метафорой её.

 

Leave a Reply

Ваш e-mail не будет опубликован.